Она все еще не могла отдышаться. Лицо ее влажно блестело. Он радовался ее словам и не верил — а что как она говорит затем, чтобы успокоить. На самом же деле она по-прежнему расположена к Костику, они заодно и останутся друзьями… Довольно грубо он высказал все это.
От удивления губы ее округлились колечком, она вдруг тихо рассмеялась.
С этой минуты Тучкова обрела какое-то преимущество. Хоть и сбиваясь с дыхания, она по-учительски четко объясняла, что у Костика нет родных и она заботится о нем, тем более теперь, когда дело дошло до милиции, что у Костика трудный характер, который может завести далеко. Выросши без отца, Костик прилепился к Поливанову, внимал ему, гордился домом поливановским. Полгода он готовил модель предреволюционного Лыкова, пока что на бумаге, в ортогональной проекции. Когда все это случилось, он переживал ужасно, «лодка оказалась бумажной, мрамор картоном…». В тот день Лосев, оказывается, всем им нанес удар, и непоправимый. Он тронул одну ветку, а закачались десять. И она, Тучкова, тоже была в отчаянье, а Костик, тот напился и сжег свою работу. Принес ее к Поливанову и у него в саду сжег. Он максималист, все делает истово, с Поливанова он перенес свои чувства, влюбленность, на Лосева, притом еще в отместку Поливанову и с вызовом всему белу свету…
Призналась, что отчасти сама виновата, что внушила Костику, что Лосев — идеал руководителя, человек чести и долга, настоящий патриот города… Она повторяла эти определения, нисколько не стесняясь, не иронизируя, как если бы речь шла о каком-то герое; когда Лосев попробовал возразить, она повысила голос, привела в пример катер, который водники подарили школе, на самом деле это Лосев их заставил, это всем известно. Она вдруг загорячилась и стала выкладывать другие случаи: про какую-то уборщицу и про козу, случаи, начисто позабытые Лосевым, так же как история с катером… Оборвав себя, Тучкова вернулась к Костику, торопясь разъяснить, как после школы он потел работать аккумуляторщиком, как в мастерских считался передовиком и ему предложили выступить с почином, дали ему речь готовую и обращение в газету подписать. Костик захотел чего-то свое вставить, нашелся кретин, который не позволил, Костик вспылил, отказался от почина, причем со скандалом, тоже дуролом, короче говоря, ему не простили, он уволился. Не заупрямился бы, и ходил бы нынче в знатных новаторах. А так все наперекос пошло-поехало, еле выправляться стал. Максималист он крайний. Либо — либо, никаких слабостей не признает. Она заглянула Лосеву в лицо, потрясла растопыренными пальцами — ну что с ним делать, что делать? Беда Костика в том, что он не желает понимать, как все непросто. Лично она ни на минуту не сомневалась, что Лосев делает что в его силах и сделает, несмотря ни на какие препятствия. Неколебимая вера была в ее словах, она словно бы самого Лосева убеждала. Что там произошло между Костиком и Лосевым в кабинете, она не представляла, но что бы ни было, она была на стороне Лосева, он не мог поступить плохо, она готова была оправдывать его, отвергая любые сомнения.
— От такой веры, Таня, тоже трудно, — сказал Лосев, впервые назвав ее по имени.
— Почему?
Лосев удрученно поскреб затылок.
— Наваливаете на меня столько, что не снести мне.
— Простите, я не хотела, тогда я не знаю…
Плечом он почувствовал, как она обвяла.
Между редкими фонарями провисала темнота, там располагались рамы освещенных окон, с занавесками, цветами, накрытыми столами.
Лосев взял ее под руку, покосился по сторонам. Еще несколько дней назад он мог бы не стесняясь идти с Тучковой вот так хоть по главной улице, и никто ничего бы не подумал. Мало ли кого он брал под руку. Он сам никогда этого не замечал. В этом, наверное, все и дело. Журавлев, его зам, тот и ухом бы не повел, обнимался бы, если ему надо, все привыкли, что у него вечные романы, или, как он называет, «гули-гуленьки». Никто не удивился бы, застав Журавлева в кабинете с какой-нибудь девицей. От Морщихина все ждали анекдотов, Тимофеева имела право пустить матом, Горшков мог время от времени являться под хмельком. Но попробовал бы тот же Журавлев выматюгаться или хватануть стопку в рабочее время — все бы возмутились. Что касается Лосева, то он мог сесть пить чай с уборщицами или плясать на чьей-то свадьбе, мог процитировать какое-нибудь изречение, мог хватить кулаком по столу, заорать, выбежать из своего кабинета, хлопнув дверью, — такое ему прощали, знали, что он хоть и вспыльчивый, но отходчивый, после срыва он первый шел мириться, умел загладить шуткой или другим по его усмотрению способом. Но ухаживания, прогулки в темноте — ему не разрешались.
— Господи, как бы я хотела помочь вам! — воскликнула Таня, по-своему истолковав его вздох. — Если бы я что-нибудь могла, я бы все сделала!
Глаза ее блистали в темноте отчаяньем и восторгом. Потом он вспоминал этот момент, как ему захотелось ее поцеловать и как в этот же момент у него появилась неприятная настороженность — что она имела в виду своими словами? Зачем она так, а вдруг ей что-то нужно. Как ни постыдна была эта мысль, он не мог заглушить ее; тот, другой Лосев, печально ждал, когда Тучкова обратится с какой-нибудь просьбой и станет ясно, ради чего она старалась.
Лимонная долька луны осветила небо. Множество крупных звезд повсюду поблескивали, мерцали, шевелились, точно мокрая листва.
Голос Тучковой звенел, переливался, она словно бежала, увлекая за собой Лосева, спешила, пока они вдвоем, пока длится случайное их свидание. Она рассказывала про директрису, про своих учеников, какие у нее с нового года пойдут интересные уроки, как ребята воспринимают астаховскую картину, тут заслуга и директрисы, с которой можно спорить, и ссориться, и добиваться своего, потому что в основе своей она прекрасный человек; оказывается, у директрисы муж слепнет, и она с ним ездит на рыбалку, читает ему книги, пишет за него отчеты, а завгороно, у которого ее муж работает, делает вид, что ничего этого знать не знает, освобождает его от лишней писанины.
Люди в ее рассказах хорошели, становились лучше, чем Лосев их знал. Чистякова, которую Лосев не то чтобы побаивался, но избегал, гибкая, бесшумно возникающая в самые неподходящие моменты, с ее вкрадчиво-коварными расспросами, у Тани превращалась в веселую модницу, которая любила кроить всем лыковским дамам кофточки. А та стриженая врачиха Надежда Николаевна, что лечила Поливанова, просто святая женщина, живет в коммунальной квартире и уже шесть лет убирает за всех жильцов коридоры, переднюю, кухню, уборную… Разговор каким-то образом коснулся Рогинского, и Таня с горячностью стала описывать, какой он знающий, работящий, честный, и тут же виновато призналась, что не может перебороть себя — скучно с ним.
Лосев чуть было не сказал: а зачем вам перебарывать себя? Однако не стал вмешиваться, обычная непререкаемость, с какой он советовал, учил и которая нравилась людям и без которой было нельзя, сейчас не годилась. Каждое его слово Таня принимала как истину. Любое замечание она могла принять, исполнить, от ее готовности, от доверчивости приходилось держаться настороже.
— Вот соорудил, — сказал он и провел пальцами по толстым прутьям чугунной ограды парка. Во тьме на кромешном фоне плотной листвы эта огромная решетка умудрилась чернеть. — Денег ухлопали… Зачем? Мое произведение. Дурак дураком, а вы говорите.
Тучкова засмеялась, и от ее смеха стало хорошо, и Лосев, как в холодную воду бултыхнув, принялся рассказывать про все еще томящую его встречу с Любовью Вадимовной на берегу. Признался в том, что попросил Каменева о прибавке для нее, отлично знал, что тот откажет, потому что обратился, уже выпросив все для роддома, исчерпав все лимиты каменевской уступчивости, откладывал, откладывал и выложил про Любовь Вадимовну чисто для успокоения своей совести, чтобы отговориться можно было. За ее счет, так сказать, делал приобретения… Бессовестная политика. Он не давал себе увертываться. Ожесточенно он расправлялся с тем, другим Лосевым и получал горькое удовлетворение.