Она опечаленно кивнула.

— Почему вы не согласны? Чем-то приходится жертвовать. В данном случае — Жмуркиной заводью. А вы как думали?..

Он увидел ее взгляд и рассердился:

— Ну не мог я отбить ее! Не мог! Невозможно было!

Таня покраснела, сказала пристыженно:

— Так-то так… Извините, но нехорошо, что это совпадает с вашей выгодой. Вы сами ничем не жертвуете. Я вам, конечно, верю, дивная идея, но она вас ведет наверх. Вы отдаете Жмуркину заводь, а получаете взамен… Это не совсем честно.

— Что нечестно? — растерянно спросил он.

— Ну, этот туристский центр, вы же из-за него меняетесь. А какое право у вас на такой обмен?

— Хорошо же вы обо мне думаете!

— Вы не виноваты, вам расставили ловушку, — холодно сказала Таня. — Вы попались на расчеты: столько-то пользы, столько-то вреда. Но вы же не станете идти против своей совести, Сергей Степаныч, пусть польза, выгода, пусть ради города — все равно не станете! — Она стиснула пальцы, глаза подняла, моля подтвердить, не зная, какие еще слова найти. — Вы давным-давно заслужили повышение, я рада за вас, честное слово! Но не так. Не уступая. Ведь можно еще бороться.

Он увидел, что она думает про него. Нашлась живая душа, которой важно то, что с ним происходит. Какое это счастье! В той машине деловой жизни, что крутила его столько лет, редко кто интересовался им самим, каждый занят был собою, своими переживаниями и каждый мечтал, чтобы кто-то другой вник в его заботы и чувства. За ее волнение он прощал неприятное в ее словах. Он смотрел на нее с нежностью, на побелелые в сгибах пальцы, на гладкую ее сверкающую шею, слушал ее теплый голос:

— Я помогу вам, вот увидите, это справедливое дело, с ним можно пойти куда угодно!

Потом он вспомнит ее слова, но тогда не обратил на них внимания, что она могла, эта пигалица? Наивный энтузиазм ее мог сколько угодно биться о стекло вежливо внимающих консультантов, референтов, помощников, молодых людей, готовых пойти навстречу, разобраться, выяснить, помочь, поскольку обратился рядовой труженик из провинции, готовых даже на звонок Пашкову: «Что у вас там?..» Слишком хорошо он знал этих вышколенных, увертливых ребят…

То, что смутно беспокоило Лосева во всей этой истории, теперь Таня произнесла вслух, она определила больное место, и с этой минуты Лосев стал ощущать дурное и стыдное в своем согласии. С любым другим Лосев перевел бы разговор на дело и там логически доказал бы правильность своего решения, никакого иного решения не существовало, в сущности Таня ничего другого и не могла подсказать. Совесть, душа… Все это для Лосева оставалось милым детским лепетом. Действовало скорее то, что Таня выгораживала его.

В мыслях его наступила путаница. Где-то проскакивал кликушеский голосок Ильи Самсоновича: «Дух сомнения! Беги его! Не допускай, стронешься — и невесть куда потащит!..» И он не хотел сомневаться…

Хмурые тени бродили по его лицу. Он не умел спорить с собой, он умел приказывать себе, делать выводы, взвешивать пользу и вред, подавлять ненужные колебания. Сейчас он перестал быть хозяином положения, то, что происходило, происходило с ним самим, и он уже не мог ни подавить, ни взвесить…

— Бедный вы мой, — сказала она, тронутая его печалью. Глаза их встретились, ударились друг о друга. Лосев облизнул пересохшие губы, и в этот момент Таня произнесла:

— Идите ко мне.

19

Зрение медленно возвращалось к нему.

И слух.

Он услышал стук своего сердца.

Оно билось, колотилось с размаху о грудную клетку. Рядом он слышал, как бьется ее сердце.

Только что они составляли одно целое, у них было одно сердце, они были единым существом, то, что было хорошо одному, то было хорошо и другому, каждый старался угадать желание другого, сделать другого счастливым. Любым своим изгибом тело старалось соединиться с другим телом. Казалось, ничто не могло отдалить их друг от друга. Они пребывали вдвоем на пустынной голой земле. На ней не осталось ни городов, ни рек. Остановились стрелки всех часов. Время кончилось. Ни звука не проникало к ним.

То, что их волновало, еле различалось с высоты. Маленькие, крохотные предметы — и эта заводь, и этот Уваров — ничего не стоили в сравнении со счастьем, которое они испытывали. Это был взрыв жизни, окончательная истрата ее, состояние наибольшей полноты и наибольшего опустошения.

Горячие тела их лежали обессиленные, впитывая покой. Плечи, ноги еще соприкасались, но течение уже разносило их обоих. Они медленно всплывали, поднимались к свету. Разлука брезжила где-то наверху. Так бывало всегда. Близость, предельная, казалось, близость, и расхождение.

Опытность ее была неожиданной. Опытность и откровенность. Она не стеснялась ни в словах, ни в жестах, но Лосеву это нравилось и было жаль приходящего отчуждения.

Лицо Тани поднялось над ним, влажное и счастливое. Капельки нота блестели на верхней губе. Лосев разглядывал ее лицо, учился читать его.

Без очков зрачки ее стали большие, жгуче-черные. Только что в них распахнулось навылет, насквозь, и вот уже в глубине появилось новое, ускользающее, непонятное.

Тело у нее было сильное, послушное. Оказалось, она была замужем, вышла на последнем курсе института. Через год разошлись. Скучно было с ним. И в постели скучно, несмотря на то, что видный был парень и спортивный. Рассказывала она без смущения, простыми словами, которые сперва казались грубоватыми, но после них все остальное становилось манерным. Зачем-то Лосев расспрашивал ее о том, что было, не сразу почувствовав ее неохоту.

Забудем клятвы, данные другим,
Запомним клятвы, данные друг другу.

Она знала много стихов, произносила их вместо ответа, иногда невпопад, хотя потом какой-то смысл появлялся. Стихи объясняли больше обычных слов. И подходили они к ним обоим поразительно ловко.

Какое счастье сон вдвоем —
Кто нам позволил это?

Лосев удивлялся количеству существующих на свете стихов обо всем том, что происходило между ними. Обозначить это словом «любовь» было неинтересно, оно обезличивало. Да и слова этого он опасался. Между ними возникали тонкие и разные чувства и душевные перемены, и только стихи могли как-то эти чувства уловить и назвать.

Серенький, моросящий денек прильнул к окну. Утро двигалось медленно. Они засыпали и просыпались под дозорный перестук капель у водостока. Старая гостиница имела толстые стены. От них возникал покой и защищенность. И двери в номере были массивные, и ручка на них была бронзовая, литая, тяжелая.

Они жили здесь долго, давным-давно, отделенные от всего мира. Иногда она будила его, шепча на ухо стихи или напевая своим теплым, замшевым голосом:

Она лежала на спине,
Нагие раздвоивши груди, —
И тихо, как вода в сосуде,
Стояла жизнь ее во сне.

Последние строчки она заставила его повторить и восхититься их красотой. Впервые после школы он произносил стихи. Язык его ворочался неуклюже, теряя ритм, сбиваясь. Слыша свой голос, он усмехался. Уж больно необычны были для него слова, если бы кто-нибудь услышал его…

Она распахнула окно, стала, раскинув руки, в своей прозрачной рубашке. Позвала его, поддразнивая: убоится? И он пошел на эту детскую подначку, встал рядом с ней на виду улицы. Внизу шли воскресные люди, ели мороженое, несли арбузы, с неба прикрапывало, тонкие блестки проносились мимо, соединяя их с небом и землей. Люди не смотрели на них, занятые делами собственной важности, хотя кто-то, конечно, видел их; этому обязательному соглядатаю Лосев показал язык…

В молодости, да и позже, начав работать в районе, Лосев гулял крепко и жадно. Девки любили не хмельное его веселье, а решительность. Считали его ходоком и тем не менее липли к нему. И никаких сплетен о нем ни бродило, никого, кроме своих ребят, эти шашни не интересовали. Став начальством, он почувствовал, как все осложнилось. И женщины так просто не отвязывались, и все делалось известным. Дошло до того, что его вызвали, предупредили, и он себе раз навсегда запретил. Либо служить, либо гулять. А когда женился, надолго завязал. Во всяком случае, у себя в городе себе больше ничего не позволял, глаз даже не клал. Нельзя так нельзя. Власть и должность налагали свои ограничения. Лосев давно усвоил, что за все приходится платить. Правда, уезжая в отпуск, куда-нибудь на побережье, он не сторонился. Получалось это само собой, опять-таки без усилий с его стороны. Ни разу эти увлечения не захватывали его всерьез. Он вообще не очень представлял, для чего всерьез заниматься этим чувством. Женщины нравились ему разные, лишь бы фигура была хорошая. Есть мужчины, которые предпочитают красивое лицо, есть, которые ищут душу, и есть, которым прежде всего нужна хорошенькая фигурка. Лосев называл себя «фигуристом». Эта сторона существования было ясна, женщины были украшением жизни, источником радостей.